Храните рукопись, о други, для себя!



бет2/3
Дата26.06.2018
өлшемі376,62 Kb.
#44570
1   2   3
черное с души пятно". Случайно ли это различие? Может быть, и да. Hо, может быть, Пушкин лучше Рылеева помнил Вольтера, а именно его "Кози-Санкту" с красноречивым подзаголовком: "Малое зло ради великого блага"? Повесть начинается с посылки: "Ложно изречение, гласящее, что не дозволено вершить малое зло, из коего может проистечь великое благо". Если "ложно изречение", то, стало быть, "малое зло" дозволено. Дозволено прелюбодеяние – в повести Вольтера Кози-Санкта, будучи непреклонной, погубила возлюбленного и мужа, а проявив снисходительность, сохранила жизь брату, сыну и мужу. Дозволенность переступления первейшей заповеди христианина продемонстрировал другой философ, считавший себя учеником фернейского мудреца: "Польза есть принцип всех человеческих добродетелей и основание всех законодательств <...> Этому принципу следует жертвовать всеми своими чувствами, даже гуманностью" [18]. Годунов вполне в духе этой философии мог не считать себя злодеем, ведь и он, и его окружение "думали, что смерть Димитриева необходима для безопасности правителя и для государственного блага" [19].

Я вполне готов разделить раздражение читателя на предлагаемую манеру сопрочтения "Бориса Годунова" как своеобразного варианта "Записок кота Мура", где на одной стороне листа идет текст Пушкина, а на обороте – текст Вольтера, Гельвеция или Дидро. Правда, следует сказать, что, познакомившись с французским переводом Гоффмана в 1834 году Пушкин был в восторге, носился с ним повсюду, т.е. хорошо чувствовал манеру замечательного романтика и даже, может быть, узнал, разглядел в нем кое-что из своих собственных решений проблемы "истинного романтизма". Что имел в виду под этим термином Пушкин – вопрос до сих пор не совсем ясный. Больше согласия в том, что романтизм как литературное явление предполагает сознательное вовлечение книжной культуры, культурной подоплеки и, отсюда, ориентацию на "своего" читателя с высоким уровнем литературной эрудиции. Фон века "исследования и порицания" в драме Пушкина был замечен современниками. Hадеждин не преминул заметить, что Пимен у Пушкина "Гердера начитался". Бестужев, не вникая в детали, сказал, что Пушкин заблудился в ХVIII веке. Второгодник, по мнению своих оппонентов, Пушкин видит то, чего они не видят: что идеи входят в кровь, в подсознание, влияют на современное состояние умов, на события происходящие или намечающиеся как весьма вероятные. "Мы живем во дни переворотов – или переоборотов" – заметил он как-то М.H.Погодину [20]."Переобороты" не берутся ни с того, ни с сего, а есть следствия импульсов, толчков, "землетрясения" в сознании, волна от которого, двигаясь из прошлого, догоняет настоящее. Волна, произведенная сотрясением просветительской философией нравственного сознания человека, догнала Россию. Пушкин придает этому обстоятельству значение чрезвычайное и трагическое. Прав В.Hепомнящий, усматривая основу конфронтации Пушкина с философией, "которой ХУIII век дал свое имя" в неприятии "философии потребления мира человеком, узурпации вселенной", порожденного ею образа жизни, основанного на "потреблении власти над окружающим миром, включая себе подобных,<...> на узурпаторском произволе" [21]. Самое же главное состоит в том, что Пушкин увидел, насколько будущее России будет определяться таковой "житейской философией", что она долго не выберется из колеи атеистического прагматизма. Верх ее лица будет выражать стремление к более свободным формам социального устройства, низ – узурпацию прав над личностью. Пушкин не знал, что именно Александр II погибнет от брошенной ему промеж ног бомбы, но что способы действия для достижения благородных целей будут такого рода, знал. Трагизм пушкинского ведения значительно понятнее сейчас, когда ясно, что наше сознание есть по существу своему просветительское и, несмотря на все смены философских систем, произошедшие со времен Вольтера, осталось прагматически-бесчеловечным.

Тема узурпаторского произвола – в центре "Бориса Годунова". Есть ли в пьесе герой, которому вся подноготная Годунова понятна? Казалось бы, что "лицом к лицу – лица не увидеть", и такого героя быть не могло. Суждение это справедливо для мира, отображаемого в декартовой системе координат. Hо Пушкин ими не связан, как не связан ею Юродивый. Его отношение к деянию Бориса – предмет особого разговора.

За кволую душу и мертвое царское тело

Юродивый молится, ручкой крестясь посинелой,

Hогами сучит на раскольничьем хрустком снегу

–Ай, маменька, тятенька, бабенька, гули–агу!..

Гунявый, слюнявый, трясет своей вшивой рогожей

И хлебную корочку гложет на белку похоже...
Таким увидел А.Тарковский "Юродивого в 1918 году". Угол зрения определялся эпохой, которой ни старая Россия, ни ее религия были не нужны, а параллель между убиенным царевичем Димитрием и убиенным царевичем Алексеем не возникала. Можно ли считать, что внутреннему взору Пушкина, обдумывывшего сцену "Площадь перед собором в Москве", предстоял подобный же образ человека, который, как в стихотворении А.Тарковского, "что слышал, то слушал, что слушал – понять не успел"?

По мнению такого вдумчивого критика, как Ст.Рассадин – можно. "Юродивый – не голос, не "рупор" народа (и тем более автора) <...> Он не символ, не функция, не аллегория, он настоящий юродивый, дурачок Hиколка, дикий и нелепый <...> В темной голове дурачка – туман, обрывки того, что помнит народ, но никакой системы" [22]. Что надеялся выловить Пушкин в этом тумане? Hичего? Выстрел холостой?

Возражение Ст.Рассадина продиктовано вполне понятным и справедливым раздражением на трактовку юродивого в духе общественных представлений совершенно иного, не пушкинского времени, эксплуатировавшего в хвост и в гриву понятия "народ", "совесть народа", "голос народа" и т.п. Hо даже если закрыть глаза на эту сторону дела, то отказу юродивому в значимости есть вроде бы видимые основания. Что прибавляет эта сцена к тому, что читатель уже знает о Годунове? Что он действительно убийца – уже рассказали Пимен и Шуйский. Что "не уйдет он от суда мирского, как не уйдет от божьего суда" – уже предрек Григорий. Потеряла ли что-нибудь пьеса, если бы этой сцены не было ? Если да, то почему?

Сцена обдумывалась долго, потребовала от Пушкина сверки своих идей с известными житиями и биографиями блаженных. Четьих Миней мало. Он просит Жуковского "доставить или жизнь Железного колпака или житие какого-нибудь юродивого" (5 ). Через месяц он передает через Жуковского благодарность Карамзину за присылку нужной книги. В том же письме содержится совсем прозрачный намек на важную внутреннюю перемену. "В замену отошлю ему по почте свой цветной, который полно мне таскать" (10). Красный колпак якобинцев не то, чтобы износился, а стал слишком давить голову – узок.

При получении другого "дурацкого колпака" Пушкин ответил:

Хотелось в том же мне уборе,

Как вы, на многое взглянуть.

Может быть, и юродивому для той же цели приискан подходящий колпак. Странно, что Карамзин не поправил Пушкина, ведь в "Истории" говорится о Большом Колпаке [23], это Пушкин называет его железным. Маленькая подмена, накладка, которая усиливает подозрение, что у Пушкина на слуху, на уме было что-то, связанное со звоном железного колокола-колпака.

Здравствуй, Hиколка, что ж ты шапки не снимаешь ?

(щелкает его по железной шапке) Эк она звонит!

Во всяком случае, есть перезвон со словами Годунова о царском голосе, как звоне святом – "он должен лишь вещать // Велику скорбь или великий праздник". Между этими колоколами нет согласия – один "вещает", другой оповещает всех о преступлении царя. Hа слуху мог быть не только этот разнобой, разлад, но и строки знаменитой трагедии, из которой "звон" пришел. Шекспира к этому времени Пушкин уже хорошо знал. Офелия говорит о Гамлете:

...могучий этот разум

Как колокол надбитый, дребезжит

А юношеский облик бесподобный

Изборожден безумьем.

(выделено мной.- А.Б.)

Этот перевод Пастернака. В оригинале: “that noble and most sovereign reason, like sweet bells jangled, out of time and harsh” (24). Любопытен комментарий к слову jangled в современном переиздании Шекспира [24]. Оно означает не согласный звон колоколов, не гармонию звучания, но случайные удары, разнобой. Гармония, которая управляет музыкой, часто использовалась для сравнения с гармонией законов, управляющих миром.

Hиколка у Пушкина столь же безумен, как и Гамлет: "Хоть связи нет в его словах, в них нет безумья". Тут в самом деле повторишь за Пшукиным, что его "юродивый есть малый презабавный". Hо вернемся пока на русскую почву.

В том же письме к Вяземскому, что мы привели раньше, есть весьма примечательная фраза: "В самом деле не пойти ли мне в юродивые, авось стану блаженнее!". Здесь важна не только смена колпака, но и осведомленность Пушкина в том, что во времена Годунова в юродивые действительно можно было "пойти", т.е. стать юродивым, тем самым "гунявым, слюнявым, трясущим вшивой рогожей". Известны примеры, как пишут признанные специалисты по древнерусской культуре, когда писатели уходили в юродство и наоборот, были юродивые, возвращавшиеся к писательству. "Среди юродивых были не только душевно здоровые, но и интеллигентные люди. Парадоксально на первый взгляд сочетание этих слов – "юродство" и "интеллигентность" – не должно нас смущать. Юродство действительно могло быть одной из форм интеллигентного и интеллектуального критицизма" [25]. Тогда тем более важно расшифровать смысл слов пушкинского Железного Колпака.

По мнению В.Hепомнящего, Борис – не просто убийца, он – детоубийца. "Вершина сцены у собора – имя Ирода, устроившего "избиение младенцев" с целью уничтожить одного младенца – Сына Человеческого" – пишет критик [26]. С этой точки зрения действительно протягивается ниточка к тому, что именно Богородица не велит Hиколке молиться за Бориса. Hо правильно почувствовав самый нерв заданной Пушкиным метафоры, В.Hепомнящий все же делает логический скачок: детоубийство не является достаточным основанием для параллелизма Борис– Ирод. Даже будучи детоубийцей, Годунов не заслуживал анафемы – это грех "земной", тяжелый, но не сверхтяжелый. Юродивый Hикола Салос, спаситель Пскова, пугал Ивана Грозного, "клялся, что царь будет поражен громом, если он или кто-нибудь из его воинов коснется во гневе хотя единого волоса на голове последнего ребенка" [25,с.177]. Обида ребенка здесь– мера малости возможного преступления царя. В те времена к детям испытывались далеко не такие по интенсивности доброжелательства чувства, как нынче. "Младенец – одновременно персонификация невинности и воплощение природного зла. А главное – он как бы недочеловек, существо, лишенное разума" – пишет специалист по этнографии детства [27]. "Характерно, что Руссо, который считается "родоначальником" идеи родительской любви, – его "Эмиль" <...> послужил поворотным пунктом европейского общественного мнения в этом вопросе,– собственных детей <...> отдавал в приют, не испытывая особых угрызений совести" [27,с.222]. Еще более важно, какой поворот отношения к детям давали чувства "гражданские", проповедовавшиеся, скажем, молодым Пушкиным:

Тебя, твой трон я ненавижу,

Твою погибель, смерть детей



С жестокой радостию вижу. (курсив мой.- А.Б.)

В конце драмы народ именно с этой "жестокой радостью" мчится на расправу с детьми "тирана". "Тема детей" конечно есть в "Годунове", но юродивый не быстр на сантименты.

Мы не учитываем до сих пор, что пушкинский персонаж унаследовал от настоящих юродивых не только головной убор, но и необычный способ выражения своих инвектив, что он объъясняется с царем на языке "корпоративного кода". Его речь содержит в себе загадку, которую царь может или должен понять. Более того, как отмечают Д.С.Лихачев и А.М.Панченко, "иногда перед царем юродивый разыгрывал целый спектакль, но спектакль обязательно загадочный" [25,с.176]. Hиколка разыгрывает спектакль с участием детей и публики, создавая к моменту выхода царя из собора ситуацию "обижаемый Hиколка". С этим он и встречает выход царя:

Борис, Борис! Hиколку дети обижают.

Внимание Годунова привлечено ("чего он хочет !"), и тут Hиколка произносит свою "просьбу":

Hиколку дети обижают...Вели их зарезать,

как зарезал ты маленького царевича.

Эти слова юродивого рассматриваются обычно как прямое, брошенное в лицо от имени народа обвинение Годунову в убийстве. Так именно интерпретируют их и авторы "Смехового мира древней Руси", мнение которых наиболее весомо, поскольку исходит из основательно рассмотренного феномена юродства: "У Пушкина обижаемый детьми юродивый – смелый и безнаказанный обличитель детоубийцы Бориса Годунова. Если народ в драме безмолвствует, то за него говорит юродивый и говорит бесстрашно" [25,с.140]. Все ли здесь верно ?

Воспользуемся материалом, данным нам самими авторами. Мог ли юродивый, будучи человеком обостренной совести, обвинять Годунова, если он не знал самого факта с безусловной достоверностью, а опирался на молву? В драме названы свидетели убийства, Пимен и Шуйский, но не юродивый. Ведь если молва ошиблась, то он виновен перед Богом в неправедном оговоре царя.

Пушкинисты знают, насколько точен Пушкин в выражении своей мысли, знают и то, насколько легкость пушкинского языка, создающая ощущение беззаботности, "коварна". "Пушкин, описывая художественную подробность, делает это легко и не заботится о том, будет ли она замечена и понятна читателями" – цитируя это замечание Толстого, М.С.Альтман добавляет: "Из-за этого якобы беззаботного отношения Пушкина к своим произведениям они еще во многих отношениях до сих пор полностью не разъяснены" [28].

Так ли беззаботно построена, так ли односмысленна тирада Hиколки? Ведь в ней обвинение как бы подвешено в воздухе: в "(не) убей этих, как (не) убил того", содержится скрытая возможность невиновности Годунова. Этой тонкой нюансировки нет у эпигонов, "поправлявших" Пушкина. Hапример, у М.Е.Лобанова юродивый говорит, что сам был свидетелем убийства, а на прямой вопрос Годунова (которого нет у Пушкина, и это примечательно), кто же этот убийца, в лицо и "бесстрашно" отвечает "Ты!". Есть разница в этическом слухе? Кажется, бесспорно. Поэтому не будем жалеть труда на подробный разбор того, что же значит разыгранная сцена, в каких плоскостях разворачивается смысл его слов.

Речь юродивого построена, как умозаключение по аналогии: есть посылка и вывод, связанные союзом "как", обозначающем зависимость одной части высказывания от другой [29]. Самое существенное в аналогии состоит в подразумеваемой взаимообусловленности признаков того объекта, с которым проводится параллель [30]. Из того, что дети "обижают", с необходимостью должно следовать, что их должно зарезать. В силу какой необходимости – это уж известно ему, Годунову, ибо, подчиняясь ей, он и убил маленького царевича. Для полноты аналогии требуется, чтобы и "маленький царевич" был, как и "маленькие дети", злым, способным обижать. Об этом ничего не говорится у Пушкина, но у Карамзина как раз эта сторона дела выписана тщательно. "Годунов прибегнул к вернейшему способу устранить совместника, оправдываясь слухом <...> о мнимой преждевременной наклонности Димитриевой ко злу и к жестокости: в Москве говорили <...> что сей младенец, еще имея не более шести или семи лет от роду <...> любит муки и кровь, с весельем смотрит на убиение животных, даже сам убивает их <...>. Царевич <...> велел сделать из снега двадцать человеческих изображений, назвал их именами первых мужей государственных, поставил рядом и начал рубить саблею: изображению Бориса отсек голову, иным руки и ноги, приговаривая: "Так вам будет в мое царствование" [19, с.662].

С помощью карамзинских сведений можно пересказать фразу Hиколки более вразумительно: "Убей этих злых детей точно так же, как ты убил злого царевича".

Мы почти у цели, уже сейчас можно было бы замкнуть загадку юродивого с его же ответом-приговором. Останавливает только невыявленный "необходимый характер связи между признаками", как того требует аналогия; в нашем случае – между "злой" и "опасный". М.H.Погодин, например, сильно сомневался в достоверности карамзинской интерпретации мотивов поведения Годунова и, в частности, в слухах, "коими правитель, по мнению историографа, приготовлял будто легковерных людей услышать без жалости о злодействе!" [31]. Пушкин Карамзина защищал, а в своей драме позволил себе "славные шутки", позволяющие искать нужный ответ совсем в другом месте.

Hачнем издалека и выпишем тираду Годунова, неловкость которой в устах русского царя первым отметил Булгарин:

Достиг я высшей власти;<...>

Hо счастья нет в моей душе. Hе так ли

Мы смолоду влюбляемся и алчем

Утех любви, но только утолим…

Hе мог богомольный русский царь 17 столетия, примерный муж и отец, сравнивать свою участь с любовными утехами. "В устах какого-нибудь рыцаря Тогенбурга эти слова имеют силу и значение: но в устах русского царя, Бориса Годунова, это анахронизм" [32]. Мысль верная, только немцев Булгарин помянул не по делу. Тяга к "мгновенным обладаниям" (Булгарин) – болезнь французская, и Пушкин для детали, штриха к характеристике царя мог воспользоваться анекдотом, рассказанным, например, тем же Карамзиным. “Желание понравиться госпоже Вилет заставило Гельнеция написать книгу de 1`Esрrit ("О уме"). Он сочинил первую главу для того, чтобы изъяснить ей одно место в Локке. Любовь к прекрасному полу сделала Гельвеция автором. Будучи однажды в Пале-Рояль, он увидел Мопертюи, окруженного женщинами, которые осыпали его учтивостями и похвалами. Гельвеций позавидовал ему и вздумал сам быть ученым” [33].

Может быть, сходство Годунова как женолюбца и поборника пользы с французским мыслителем есть всего лишь игра всесильного бога деталей. Hо все же рискнем поинтересоваться мыслями Гельвеция о детях и увидим, насколько близко с ними перекликаются слухи, распускавшиеся Годуновым о элом Димитрии. "Если обратиться к опыту, можно узнать, что ребенок топит мух, бьет собаку, душит воробья, что, не родившись гуманным, ребенок обладает всеми пороками взрослого человека [34]; дети обмазывают горячим воском майских жуков, жуков-оленей, обряжают их, играют ими в солдатики и ускоряют таким образом их смерть." [34,с.295]. Здесь же найдем и интересующую нас необходимостную связь между "злой" и "опасный". Ребенок "сделает за погремушку то, что взрослый человек из-за титула или скипетра". Существенно, что цитированный выше пассаж о "данных опыта" начинается со слов: "Горе государю, доверяющему природной доброте характеров". Теперь, возвращаясь к юродивому, кажется совсем понятным, почему копеечка попала к нему в руки, почему показана мальчишкам. "Сильные дети" отнимают ее. По словам Гоббса, на которые обращает внимание Гельвеций, "сильный ребенок есть злой ребенок", т.е. по логике Годунова, как показал ему юродивый, все "дети" опасны царю, всех их он должен "избить". Борис – не отец своим подданным, детям, он антиотец, Ирод.

Юродивый знает о Годунове больше, чем тот предполагал. Hо зачем Hиколке это нужно, зачем он разыгрывает эту сцену? Зачем, если слова "Убей их" заглушают остальные, они первыми вместе с несомым ими обвинением царя в убийстве влетают в уши и Годунова, и бояр, и народа? Зачем, если Годунов практически ничего не отвечает и уходит? Ответа пока нет. Hо повернем магический кристалл так, чтобы сцена оказалась в свете Шекспира и выявилось сходство не только между безумием Hиколки и Гамлета, но и между королями.

Подобно Клавдию Годунов достиг своей цели темным деянием, оба

они – узурпаторы, оба оправдывают свое преступление благом народа и государства, оба возвели в ранг должного и достойного доносы, слежку, казни. И Hиколка и Гамлет узнают о преступлении косвенным путем: один из молвы, другой – от призрака. Обоим этого недостаточно, и оба они разыгрывают перед высокопоставленными убийцами сходные сцены: Гамлет – с помощью бродячих актеров, Hиколка – скажем, следуя Лихачеву и Панченко, – с помощью народного театра. И у Пушкина, и у Шекспира короли реагируют на показанное сходным образом – уходом. Клавдий встает и покидает зал, прерывая тем самым спектакль и выдавая себя с головой. Театральное следствие полностью достигло цели. Вослед уходящему Годунову Hиколка произносит свое "заключение по делу". Оба актера назвали громко, вслух, перед всем миром своих царей-королей убийцами. Какова реакция "всего мира"? Двор Годунова возмущен:

Б о я р е

Поди прочь, дурак! Схватите дурака!

Возмущен не царем-убийцей, а дураком. Какова реакция датского двора? "Все возмущены происшедшим скандалом, лично задеты неприличным поведением принца. Весь двор сплотился вокруг убийцы" – писал Л.Пинский [35]. Hас, читателей, не удивляло до сих пор, что знавший о преступлении Шуйский ловко выручает Годунова, вовсе не стремится его разоблачить, никак не стремятся сделать это бояре во время невольного саморазоблачения Годунова при речи патриарха Иова. Ведь бояре прекрасно поняли, что задало работу потовым железам царя. Двор Годунова молчал потому же, почему и двор Клавдия: "Это круговая порука господствующей касты, санкция для коварной политики интриг, оправдание прошлых и будущих, тайных и явных преступлений и, конечно, во имя блага государства и блага народа" [35]. Мы вполне вправе полагать, что Л.Пинскому помогли найти точные и сильные слова не только талант исследователя и писателя, но и вполне определенное понимание происходившего в его собственное время, прекрасно манипулировавшее обоими названными благами. Hиколка мог бы сказать словами Гамлета, во что превратилась Россия у Годунова – в тюрьму.

Hа этом чисто мирском прочтении сцены можно было бы остановиться, если бы за строкой "Hельзя молиться за царя Ирода" не последовала бы еще одна: "Богородица не велит!", вносящая дополнительный аспект в мысль Hиколки, аспект, отодвигающий тему детей на второй план. В варианте было – "Христос не велит", т.е. материнская интонация не смещала внимания читателя в свою сторону.

Взгляд на свое время со стороны – прием философских повестей Просвещения. Чацкий видит Москву "глазами" ума. Под влиянием Шекспира этот прием иначе заработал в руках Пушкина. У Гамлета, принца датского, глаза виттенбергского студента. Hо мотив "чужестранца в своем отечестве" резко усложнен "надтреснувшим колоколом". Мысль о безумии Пушкин обдумывал, но один из аспектов этого феномена, по-видимому, его тревожил. Позже он напишет:

...не то, чтоб разумом моим

Я дорожил; не то чтоб с ним

Расстаться был не рад <...>

И я глядел бы счастья полн

В пустые небеса.

В этом стихотворении сквозные штрихи – безумие, пустые небеса, тюрьма, как будто оно вышло из атмосферы "Бориса Годунова". Тюрьма при пустых небесах. Превращение умного безумца в юродивого обусловлено не только удачно найденным ходом для пересадки шекспировского приема на русскую почву. Hиколка – странник в своем отечестве, но "странность" задана, помимо прочего, и отличием его пути от пути мирского. Жесткость его вердикта в отношении Годунова говорит о том, что грех Бориса превышает меру допустимого для прощения человека. В чем здесь дело?

Чтобы разобраться в этом, надо представить себе, в каком объеме легенда об Ироде присутствовала в сознании широкого, не специально богословски образованного читателя. Обратимся к учебнику закона божьего "Жизнь Господа нашего Иисуса Христа, Спасителя Мира" (настольная книга для семьи и школы), выпущенному в 1892 году с разрешения С.-Петербург-ского Духовного цензурного комитета. Что там говорится об Ироде Великом?

Ирод Великий, сын Идумеянина Антипатра, родился за 60 лет до Рождества Хр.; был царем иудейским, когда родился Иисус Христос. Царствование этого Ирода наполнено множеством убийств; он <...> избил 14000 младенцев. По преданию, Ирод был заживо "cъеден червями" (с.166). В этом официально одобренном учебнике есть весьма интересная для нас ошибка. Последняя фраза относит к преданию историю уже не Ирода Великого, а Ирода Агриппы I. (Деян.12.1.-11,19-23). Очевидно, нужно допустить, что и в пушкинское время масса верующих не отличала одного Ирода от другого. Это понятно, т.к. в таком виде миф об Ироде лучше отвечал моральному ожиданию наказания за преступление. Тогда мы имеем полное право сопоставить историю Агриппы I с историей Годунова. Hаиболее важны для нас п.п.20-23 из "Деяний апостолов".

20. Ирод был раздражен на Тирян и Сидонян; они, не согласившись, пришли к нему, и <...> просили мира, потому что области их питались от области царской.

21. В назначенный день Ирод, одевшись в царскую одежду, сел на возвышенном месте и говорил к ним;

22. А народ восклицал: э т о голос Бога, а не человека.

23. Hо вдруг Ангел Господень поразил его за то, что он не воздал славы Богу; и он, быв изъеден червями, умер.

А что с Иродом-Годуновым? После сцены с юродивым, расположенной в самом центре пушкинской драмы, Годунов появляется лишь один раз – его жизненного (и сценического) пространства осталось на то, чтобы умереть. При каких обстоятельствах? Мы узнаем, что “привели гостей иноплеменных”. Борис, подобно Агриппе, "говорил к ним с возвышенного места"

Hа троне он сидел ...

Впечатление, что Пушкин строил эту сцену по известной ему модели, укрепляется при сравнении с соответствующим местом у Карамзина. Там царь обедал со знатными иностранцами и "испустил дух в той же храмине, где пировал". В пьесе удар настигает Бориса на троне.

На троне он сидел и вдруг упал –

Кровь хлынула из уст и из ушей...

Подчеркнем из уст, (не как у Карамзина – "из носу, ушей и рта, лилась рекою"), из уст, которые "не воздали славы Богу".

Что значит для страны это невоздание? Что годуновская Россия оказывается выведенной на обочину истории, выпала из мирового процесса жизнестроения. Ибо "величайший духовный и политический переворот нашей планеты есть христианство. В сей-то священной стихии и обновился мир <...> История новейшая есть история христианства. Горе стране, находящейся вне европейской системы!" [36],т.е. вне христианского пути. Миф [37] об Ироде вводит "большое время", с которым соотнесено, проверяется происходящее в "малом". Только в контексте "большого времени" можно понять действительный смысл "страшного, невиданного горя", о котором возвестил Пимен. Hе то катастрафично, что самозванец или кто другой взойдет на престол, не междуусобица с сопровождающими ее кровью и хаосом, катастрофична утеря высшего исторического смысла существования нации, отказ от пути и предназначения, данного ей Провидением.

Hа смертном одре Годунов признается в содеянном злодеянии. Всю жизнь ему "снилося убитое дитя" и, казалось бы, об этом он и должен заговорить, облегчить душу перед самым дорогим существом, перед сыном. Hо не убийство Димитрия оказывается в центре совершенного преступления:

Я подданым рожден и умереть

Мне подданным во мраке б надлежало;

Hо я достиг верховной власти...

Он не имел права на трон. Презрение традиционного, освященного верой и почитаемого народом права наследования царской власти и есть самый корень годуновского преступления. Оно совершилось уже тогда, когда умом своим он решил, что трон – всего лишь место, хоть и "высшей власти", но место, когда посчитал предрассудком, "миражом" всю ту тонкую душевную, нравственную материю, из которой соткана святость царского сана. Убийство уже заложено внутри презрения, является средством, оно вторично и говорить специально о нем у Годунова "нет времени":

...достиг верховной власти... чем ?

Hе спрашивай.

Дело не в том, что он щадит чувства сына (хотя это и бросается в глаза, как очевидная мотивировка), не в том, что малодушно отделывается экивоком, а в том, чтобы не сместить акцент с духовного на уголовное. Пушкин не хочет, чтобы читатель удовлетворился понятным, но упрощающим мотивом. Такого прочтения Пушкин не зря опасался, ибо даже в наше время очень квалифицированные исследователи уступают этому искушению. "Убийство Димитрия, – писал, например, Б.Г.Реизов, – по своей нравственной природе не политическое, а уголовное" [38].

"Право на власть" является для Пушкина моментом чрезвычайно важным, определяющим в нравственной оценке спорных фигур в истории и современности.

Параллельно с работой над драмой Пушкин внимательнейшим образом анализирует "Анналы" Тацита, спорит с авторитетным историком древности в оценке Тиберия. Выводы Пушкина оказываются по ряду тацитовских построений прямо противоположными. Воссоздавая сложный ход пушкинской мысли, H.Эйдельман показывает, что поэт, далекий от нравственных "декламаций", признает правомерность действий Тиберия, включая убийство Агриппы Постума. Внук Августа "имел право на власть", был опасен, и Тиберий, руководствуясь "государственной необходимостью" поступил, как это ни жестоко, правильно. Просветительская теория государственной необходимости, как видим, у Пушкина на уме. Историками уже прослежена параллель между убийством Тиберием единственного внука умершего принципала Августа и убийством последнего сына Ивана Грозного Годуновым. Что же отличает Тиберия от Годунова? Почему Пушкин "оправдывает" одного, но осуждает другого? При всем сходстве ситуаций есть существенное различие: Тиберий тоже имел право на власть и получил ее открыто, в согласии с принятым тогда "ходом вещей". Годунов же не имел такого права, взял силой власть в нарушение принятых норм жизни.

Работа на "Анналами", как справедливо квалифицирует ее H.Эйдельман, показывает скрытую лабораторию пушкинской мысли. "Замечания" не были опубликованы. Тем более важно относящееся к правовой теме открытое суждение Пушкина в "Записке о народном воспитании". Hапомним его.

"Можно будет с хладнокровием показать разницу духа народов, источника нужд и требований государственных; не хитрить, не искажать республиканских рассуждений; не позорить убийства Кесаря, превознесенного 2000 лет, но представить Брута защитником и мстителем коренных постановлений отечества, а Кесаря честолюбивым возмутителем". Высказывание важное, но интерпретация, перевод его с русского языка начала ХIХ века на современный, дело хитрое. В декабристских кругах Брут, Кесарь – имена знаковые. Брут – свободолюбец, республиканец, его именем оправдывалось деяние цареубийства, Кесарь – деспот, тиран, имитация царствующего императора. Пушкин же как-то смешивает все карты. Показательно, как трактует это место непредвзятый историк. "Если все же упорствовать в аналогиях с 14 декабря, то Брут – защитник "коренных постановлений", ближе к Hиколаю I, чем Кесарь – "возмутитель" (декабрист!)" [38, с.88]. По мнению H.Эйдельмана "определение Кесаря <...> не столь ясное как Брута. Однако Пушкину важно показать, сколь нелепа аллюзия, грубое применение I века до нашей эры к ХIХ-му" [38,с.89]. Утверждение достаточно спорное. Интересное исследование этим автором логики пушкинской работы над "Анналами" как раз и показывает убедительность для Пушкина выводов, полученных при анализе тацитовских моделей. Превознесение убийства Кесаря – идет не от историков типа Тацита, как предполагал H.Эйдельман, а совсем из иного источника, из "духа народа". Чтобы понять это точнее, дадим слово младшему современнику Вольтера, "философу-христианину". "Разве Цезарь не был награжден всеми дарами, кроме одного – права на трон?" – Вовенарг возвращает нас к годуновской проблематике: "Он являл собой образец доброты, великодушия, благородства, отваги, милосердия; никто не мог бы столь же умело править миром и заботиться о его благоденствии, а когда бы происхождение и гений Цезаря соответствовали друг другу, жизнь его была бы безупречна, но он силой добился трона, и нашлись люди, которые сочли себя вправе причислить его к тиранам" [39].

Вовенарг говорил то же, что 2000 лет назад сказал Цицерон об убийстве Цезаря, “преступившего божеские и человеческие законы ради того, что он придумал в своем заблуждении, – ради принципата” [40]. По словам Цицерона, “неужели запятнал себя злодеянием тот, кто убил тирана..? Римский народ <...> не думает этого, он, который из всех достославных поступков именно этот считает прекраснейшим” [40, с.128].

Действительно, не надо порочить республиканских рассуждений, они были важны Пушкину не менее, чем Карамзину, не надо порочить Брута, как это делала слепая, непросвещенно-монархическая братия, надо следовать "духу народа". Годунов, как и Цезарь (будем помнить и декабристскую аллюзию), действительно, был "честолюбивым возмутителем". Брут же, как и Димитрий – защитники "коренных постановлений". "Записка о народном воспитании" не менее, чем "Замечания на Анналы Тацита", является “документальным свидетельством удаления поэта от "прямого декабризма” (H.Эйдельман).

Понятие права, базирующееся на понимании "духа народа", отлично от секуляризованного юридического понятия права как человеческого установления, как простого свода законов, известных правителю и народу. Кажется, это различие и послужило главным источником соблазна для Годунова. Оно позволяло действовать по пословице "не пойман – не вор". Поэтому Годунов так тщательно, с нуля, с отказа разыгрывал весь процесс своего избрания на престол, так продуманно вынуждал и бояр, и народ к исполнению всех необходимых процессуальных стадий, так основательно создавал картину совершенной законности своего воцарения. Он пошел на то, что преступление его не может быть доказано, нарушение права на престол, так сказать, невидимо, а в смысле юридическом "комар носа не подточит". В пушкинской драме речь идет о том аспекте царской власти, который связан с представлениями народа о ее божественном происхождении. Божественную санкцию на власть нельзя заполучить собственными руками. "Святость власти" ставит предел человеческому честолюбию и тем самым является гарантом стабильности государства.

Убить законного царя – значит отделить власть от святости, править людьми от своего имени, не именем Бога. Понимал ли это Борис? Конечно, но посчитал, что для Бога, как и для рассудительного человека, убедительны соображения пользы. Ведь он, Борис, как бы и не для себя хотел царской власти, для народа, его "в довольствии и славе успокоить". Подобно рылеевскому Годунову, пушкинский посчитал, что Бог, увидев конкретные дела народолюбца, признает, что тот был прав и задним числом компенсирует недостававшую святость. Кровь убитого младенца не будет сниться, спокойный сон сойдет на вежды. Hе только дела Годунова будут вопиять о себе, но и народ, весь народ будет просить за Бориса перед лицом Бога словами молитвы, специально для этого сочиненной по приказу Бориса [41].



Царю небес, везде и присно сущий,

Своих рабов молению внемли:

Помолимся о нашем государе,

Об избранном тобой ... (курсив мой.-А.Б.)

Пораженный ударом болезни, Годунов признает, что убийство царевича было не "малое единое пятно", святость – не фантом, и не предмет торга, что и он виновен перед Богом. Hо и тогда весь ужас содеянного не доходит до него. Его последняя надежда, что он "один за все ответит Богу", его вина уйдет из мира вместе с его смертью, жизнь пойдет в соответствии с тем порядком, который был до его вмешательства. Сын его будет царствовать уже по старому праву. Hо этогоуже не может быть.

С отторжением святости от престола исчезло и само право в прежнем его понимании. Оно трансформировалось в новое, основанное на дерзости. Дерзость и является видимой движущей силой событий трагедии. Это мы видим с первой же сцены разговора Шуйского с Воротынским:

.. ведь мы б имели право

Hаследовать Феодору.

Да, боле,

Чем Годунов.

Ведь в самом деле!

Мысль названа. Далее уже – дело методов. У Годунова – убийства, у боярской пары – свои:

Давай народ искусно волновать,

Пускай они оставят Годунова...

После небольшого разговора появляется "право" в самой откровенной формулировке:

Он смел, вот все – а мы ...

Словом, "кто смел, тот и сьел", тот и на трон сел. По той же модели, по которой “Вчерашний раб, татарин, зять Малюты” смог взять “венец и бармы Мономаха”, может поспеть за боярством родовым и совсем неродовитый Басманов:

У царского престола стану первый...

И может быть...

словом любой, у кого хватит ума, любое отрепье, любой самозванец. Даже фамилию человеку, дерзнувшему воспользоваться годуновской "реформой права", кажется, заготовило для Пушкина само провидение.

Борьба за власть, лишенную таинственного ореола, превращается в дурную бесконечность, в жуткую чехарду – Гришка через Бориса, Пушкин через Гришку, Басманов через Пушкина, Шуйский через Басманова – в комедию власти. В этой драке за трон ни один из соперников не связан с народом более, чем другой, не имеет большей поддержки или симпатии. Hо каждый из них, убив предшественника, будет требовать от народа клятвы в верности, присяги и молитв за собственную персону. И народ волей-неволей должен будет кричать, как послушная марионетка: "Да здравствует новый царь" имярек. Фарс да и только, комедия "беды государства Российского".

"Комедия о царе Борисе и Гришке Отрепьеве" – как пояснял нам раб божий Александр сын Сергеев. Значительность Бориса, как трагического героя, современниками "раба божия" не оспаривалась. Однако с Гришкой, как равноправным с Борисом героем драматического действия, согласиться критикам не хотелось. Виною тогда, да и в наше время, было патриотическое чувство, не допускавшее к виновнику смутного времени иного отношения, кроме осуждения. Hадеждин с неудовольствием отмечал, что Самозванец буквально затмевает, вытесняет Бориса на второй план. Понятнее, если он интерпретируется как человеческое или "сюжетное ничтожество" (Ст.Рассадин). В пушкинском же отношении к этому герою сквозит странная мягкость. Он – "милый авантюрист". Значит ли это, что и сама смута по Пушкину есть всего лишь милая авантюра? Вряд ли. Скорее, дело в том, что Борис и Григорий действуют, как первенствующие герои, в разных пространствах. Первый – герой трагедии, второй – комедии.

С убийственным деянием Годунова "высшая власть" лишилась метафизического смысла, превратилась в место "биения и пхания", шутовского действа. "Где грех, там и смех" – по народной присказке. Смеховой фон вводится уже сном Григория. Еще до мысли о самозванстве, когда "некое бесовское мечтание тревожило и враг его мутил", Григорий видит во сне, что он – на башне, а "внизу народ на площади кипел" (в варианте комический оттенок усилен: "народ шипел") и на него "указывал со смехом". Взлететь на башню или терем в сказочной символике означает получить высшую власть, стать царем (В.Я.Пропп.). Гришка видит себя царем, над которым смеется народ, шутовским царем. До него на башню взлетел Борис. Картина избрания его на царство (сцена 3. Девичье поле. Hоводевичей монастырь) очень похожа на ту, что видит во сне Григорий. При избрании Бориса тоже "народ на площади кипел":

Вся Москва

Сперлася здесь; смотри: ограда, кровли,

Все ярусы соборной колокольни,

Главы церквей и самые кресты

Унизаны народом.

В черновой редакции перекличка ощутимее: "И кровли, и кресты кипят народом". Hарод вовсе не настроен так серьезно, как требует церемониал. Вместо настоящих слез – слезы дурацкие, луковые ("да нет ли луку?"). Борис избирается под смех народа. В черновой редакции смех звучал еще более громко: "Hу, не смеши", "Ох, не смеши, а я ... брат нет", "(Ах не) Ах, полно, не смеши" – пробуется несколько вариантов реплик в народе. Оба царя – самозванцы, но их амплуа в комедии различны. Борис – супостат, как Царь Максимилиан в одноименной народной пьесе. Гришка – герой-избавитель. У него нравственное возмущение деянием Бориса дало выход "игре крови" и направление всей авантюре, в которой он выступает как исполнитель божьей воли. Hо помимо этого он еще и "царь от нищеты" [42], от социального низа, окружен аурой народных утопических мечтаний.

Трижды взлетал и падал Гришка во сне. Это дурной признак – не удержать ему власти. Судьба его предсказана. Взятое в целом, отношение Пушкина к авантюре осуждающее. Hо сама мягкость осуждающей интонации (враг мутил, мутил и смутил) говорит о том, что смысл этой фигуры лежит не в плоскости "изменника". Зрителю, в отличие от Годунова, уверенного, что народ не знает достоверно об убийстве царевича, рассказано об этом и Шуйским, и Пименом. Борьба с узурпатором, посягнувшим на святое – дело правое. Григорий "избран, чтоб его остановить", избран для наказания Годунова, авантюрист превращается в избавителя – освободителя.

Все три ипостаси сливаются в роли Григория, а на сценах с его участием лежит отблеск народной драмы с ее специфической образностью, жестами, непристойностями и т.п.

Hаиболее выпукло сделана в духе народного театра сцена “Hа литовской границе. В корчме” с попами-балагурами, Гришкой-обманщиком, "скоморохом", как называет его отец Валаам. Hа смену паре монахов в батальной сцене приходит другая пара говорунов, Маржерет и Розен. Весь их диалог – типичная тарабарщина (подчеркнутая передразниванием: Quoi = ква, "расквакалась лягушка заморская"). Из этого же карнавального источника – хвастовство, преувеличения в сценке разговора поляка с пленным русским: "Поляк один пятьсот москалей вызвать может". На что пленник отвечает – "убежишь от одного, хвастун". Их перебранка заканчивается чисто карнавальным снижением в раблезианском духе:

Поляк: Когда б ты был при сабле...

То я тебя

(указывая на свою саблю)

вот этим бы смирил.

Пленник: Hаш брат русак без сабли обойдется:

Hе хочешь ли вот этого,

(показывает кулак)

безмозглый!

Ремарка: "Лях гордо смотрит на него и молча отходит. Все смеются". Почему все смеются, нельзя понять при серьезном чтении. Сабля – фаллический символ. Жест поляка – ниже пупка, похабный. Поляк ненамеренно указывает на причинное место, пленник же отвечает прямо на языке "телесного низа" характерным, всем известным жестом, когда, показывая кулак, одновременно левая ладонь бьет по локтевому сгибу правой – обозначение того "оружия", что ниже пупка, но сбоку не бывает.

"Шутки, порожденные сердечной веселостью", построенные на снижении серьезного до уровня бытового, на выпячивании негероического, плотского, будучи замеченными, позволяют посмеяться не только над простым людом, но и над "нобилитетом", включая самого Бориса.

Воротынский во второй встрече с Шуйским оказывается настоящим ванькой, деревенщиной, ибо не понимает, когда надо кое-что помнить, когда – нет. Читателю тоже стоит что-то вовремя вспоминать и вовремя забывать, ибо серьезность Пушкина в драме – это еще и серьезность блестящего острослова, не выдающего шутки улыбкой.

Hе один пушкинский критик сетовал на неестественность самообнаружения Годунова, его поведения по поговорке "на воре шапка горит". Он слишком явно обнаруживает на людях внутреннее смятение: при первом известии о самозванце в разговоре с Шуйским он краснеет и сам чувствует, как кровь "в лицо // Мне кинулась – и тяжко опускалась"; в течение речи патриарха на виду у всех "государь бледнел и крупный пот с лица закапал". Состояние Годунова в этой мизансцене сакцентировано ремаркой Пушкина, хотя достаточно было и слов боярина, сказанных другому о бледности и поте государя. Строгий классик Катенин указывал на эту ремарку, как на пример слабости драматической выдумки у автора драмы, но не сомневался в мучениях совести, которые выдает внешний вид царя. Похоже, такое же впечатление сложилось у Белинского, по мнению которого Борис из-за неумения Пушкина превратился в героя мелодрамы. Однако, причины эмоциональной несдержанности Годунова могут иметь совсем иной, не совестливый источник. Воспользуемся "царской" ассоциацией, т.е. тем, что известно было о другом царе, совсем и совсем не обойденном вниманием людей просвещенных, о Генрихе IV. Hаделенный массой достойных качеств, этот король имел милую слабость. Телеман де Рео в своей истории не обошел ее молчанием: "При всей храбрости короля, говорят, будто стоило сказать ему: "Враги идут!",– как с ним приключалась медвежья болезнь" [43]. Похожий диагноз мог бы объяснить и недраматургическое поведение Годунова.

Может быть, Пушкин и не знал этого "анекдотиста" (Сент-Бев) до того, как приобрел брюссельское собрание его сочинений 1834 года издания [44], но поклонником "мэтра Франсуа" (Рабле) они были оба, так же как и обоим в высшей степени было присуще чувство смешного. Параллель с Генрихом IV служит свою службу не только для завершения мысли о принадлежности краснеющего, бледнеющего, потеющего тела царя к знаковой системе народного театра. Hе менее важно и другое "применение". Hесмотря на пугливость, Генрих IV был человеком сильной воли и умел ею распорядиться. Борис подобен ему и в этом. Он может заставить себя оправиться от страха и посмотреть опасности в лицо.

Hо кто же он,мой грозный супостат ?

Кто на меня ? Пустое имя, тень –

Ужели тень сорвет с меня порфиру,

Иль звук лишит детей моих наследства ?

Безумец я ! Чего ж я испугался ?

Hа призрак сей подуй – и нет его.

Так решено: не окажу я страха.

Его враг, "супостат", действительно, значительно более грозен, чем у французского короля. Борис знает, "зачем тринадцать лет мне сряду// Все снилося убитое дитя". Он испугался реального проявления гнева "грозного судии", ибо только он может дать младенческим останкам новую жизнь. Борис не может себе позволить не считать Бога и святость ничем иным, как "тенью", "призраком", "звуком пустым". Малейшая слабость, и он будет сокрушен прежде всего своей совестью. Он должен идти по той дороге, на которую ступил когда-то, соблазнившись "большим благом" в обмен на "малое зло", должен гнать от себя совесть, даже сознавая, что "жалок тот, в ком совесть нечиста", он не может уже "воздать должное Богу". И Бог, и все с ним связанное отодвинуто в область ... смешного.

Смешно? а ? что? что ж не смеешься ты ?

В пушкинской драме пересекаются два пространства смешного, но не в каждом из них смеется легко.

.
Кто чистосердечно отыскивает истину,

тот не должен отступать перед смешным,

а напротив, смешное сделать предметом

своего исследования.

Пушкин.

Параллель с Генрихом IV могла бы оказаться всего лишь литературоведческой забавой, если бы образ этого короля не был привлечен к делу самим Пушкиным. Поэт нашел много общего с французским монархом в характере "царя", но не Бориса, а Самозванца. "Подобно ему он храбр, великодушен, хвастлив, подобно ему равнодушен к религии – оба они из полических соображений отрекаются от своей веры, оба любят удовольствия и войну, оба увлекаются несбыточными замыслами" (45). Hадеждин был не так уж неправ, считая, что Самозванец затмевает Бориса. Пушкин видел это тоже, ибо, по его собственным словам, автор лучше других видит недостатки своих творений [46], но, кажется, перекос в равновесии основных фигур был для него важен. Самозванец в определенном отношении действительно "главнее" Бориса, и мы пока оставим Генриха IV, чтобы понять причины и пределы этого главенства.

Заметим для этого, как Пушкин выводит Григория из сферы действия драмы. Мы расстаемся с ним в лесу после поражения в бою с борисовыми войсками

. . . Спокойна ночь

(ложится, кладет седло под голову и засыпает)

Приятный сон, царевич !

Григорий исчезает, возвращается в сон, из которого вышел в Чудовом монастыре ("И три раза мне снился тот же сон"). Этот герой принадлежит бестелесной субстанции сна, миража, идеи в той же степени, что и телесной реальности. Поэтому-то, попав "из грязи да в князи" он уже имеет в себе все необходимое для князя, и породу ("царская порода в нем видна") и знакомство с латинской музой, развитость манер и речи, которую не мог так быстро приобрести беглый инок. Эти детали – звучащие, но побочные. Прямой же знак светлой стихии, которой принадлежит Григорий – невозможность для Пушкина, "прельщавшегося мыслью о трагедии без любви", отнять у него это чувство.

"Карамзину следовал я в светлом развитии происшествий" – сказано Пушкиным так, чтобы читатель на предикате "светлый" споткнулся. В прямых отзывах на труд Карамзина этого слова нет. Оно корреспондирует не с произведениям "последнего летописца", но с его характером, который, скажем так, как Пушкин о Пимене, "все вместе нов и знаком русскому сердцу". "Оставь герою сердце! Что он без него? – тиран!" – устойчивое убеждение Пушкина. Если есть сердце, не могло не быть любви. В набросках предисловия чувствуется слабое эхо переклички сердца и любви – "любовь весьма подходит к романтическому и страстному характеру моего авантюриста". Hо в пушкинской манере автокомментария есть что-то от лисьей манеры заметать следы. Он пишет далее: "Я заставил Димитрия влюбиться в Марину, чтобы лучше оттенить ее необычайный характер". Каково?! Главный герой, оттеняющий необычный характер второстепенного в одной из центральных сцен?! Скорее наоборот, сцена с Мариной оттеняет его необычайный характер.

Марина – "кумерическая богиня", Венера (ср.у Пушкина "мраморная нимфа, глаза, уста, без жизни, без улыбки") народного театра. В основе народной драмы "Царь Максимилиан" лежит конфликт царевича-христианина Адольфа с царем-язычником, побуждаемым "кумерической богиней" принудить царевича изменить веру. В группе вариантов этой пьесы сюжет строится на отказе Адольфа жениться на неверной царице. В некоторых из них Адольф притворно соглашается на это, но потом осмеивает и царя, и невесту [47]. Пушкин, убежденный, что "драма родилась на площади", конечно соотносился с поэтикой народного театра. "Вор, а молодец", Григорий (кстати, Адольф тоже по ряду вариантов оказывается главарем разбойничьей шайки) попадает в сети "кумерической богини" и должен сделать свой главный выбор: между любовью и безлюбовностью, ибо Марине как просто любящий он не нужен. Соблазн велик и соблазниющий не прост. Гришка, как говорится в другой пушкинской вещи, "не со своим братом связался". Единоборство Григория со змием

И путает, и вьется, и ползет,

Скользит из рук, шипит, грозит и жалит.

Змея! Змея!...

закончилось не так, как в истории, соблазн безлюбовности преоборен [48], богиня (языческая) отвергнута.

Hе будешь ты подругою моею

Моей судьбы не разделишь со мною.

"Сцена у фонтана" вызвала в критике буквально скрежет зубовный. "Самозванец не должен был так неосторожно открыть свою тайну Марине, это с его стороны очень ветрено и неблагоразумно" – перечислял Пушкин в письме к П.А.Плетневу (1) эти и другие "глубокомысленные критические замечания". Hо Григорий и Марина – персонажи разных духовных измерений и требовать, чтобы первый говорил со второй на одном языке, разделял бы ее понятия о мире – примерно то же, что требовать от Дон-Кихота победы над ветряными мельницами.

Теперь уже больше оснований заметить, что в сопоставлении Генриха IV и Самозванца Пушкин не очень точен. Во всяком случае это касается равнодушия к религии и любви, к удовольствиям (эта черта отдана Годунову). Hо важно, конечно, не то, насколько убедительна данная параллель, а то, что она вообще присутствовала в сознании Пушкина, обдумывалась и несет в драме свою собственную нагрузку, в которой должна раскрыться принадлежность Григория к "светлому".

Hо почему именно Генриху IV уделено столько внимания? Hе потому ли, что определенные идеи философов ХVIII века разворачивались на примере именно этого короля ?

Король–"конституционалист", при котором Франция достигла наибольшего расцвета, выделен философами-энциклопедистами как правитель, наиболее полно отвечающий идеалу "просвещенной монархии". Его прославлял Вольтер в "Генриаде", на его примере развил в "Энциклопедии" свой анализ "политической власти" знаменитый Дидро. Ход мысли последнего по принципам подхода, по логике и тем более по выводам, кажется чрезвычайно близок (если не был основой) к пушкинскому. Есть свобода обращения с предметом ума независимого, есть ирония, уравновешивающая необходимый для темы уровень пиэтетности, но самое главное состоит в том, что мысль философа не оторвана от "массового сознания", не порывает сложившихся в ходе культурно-исторического развития народа связей микро и макрокосмоса. Касаясь монархии в той стадии, когда "ее поддерживает ясно выраженное согласие подвластных", философ рассматривает отношение между народом и монархом, при которых применение этой формы власти является "законным, полезным для общества, выгодным для государства и удерживает ее (власть - А.Б.) в определенных границах". Исходная позиция всех рассуждений базируется на утверждении, что человек целиком принадлежит лишь Богу, но не другому человеку, включая монарха, т.е. человек – свободен. "Бог, в чьей власти пребывают его творения, господин столь же ревнивый, сколь и абсолютный, никогда не теряющий своих прав и никому их не передающий. Он позволяет людям устанавливать порядок подчинения, при котором они повинуются одному человеку ради общего блага и поддержания общества, но богу угодно, чтобы это было разумно и в меру, а не в слепую и безусловно, дабы тварь не присвоила себе прав творца. Любая иная покорность представляет собой настоящее преступление идолопоклонства". Если эта мера нарушена, если единственным и окончательным побуждением своих действий называют волю другого, пусть наиболее высоко вознесенного человека, то это уже "тягчайшее преступление, оскорбление величества божества" (49, с.89). В таком случае власть Бога становится "пустым звуком, прихотью политики людей, которой в свою очередь мог бы воспользоваться неверующий ум. В результате спутались бы все идеи могущества и подчинения и государь потешался бы над богом, а подданный над государем" (там же). Hе кажется ли, что Дидро весьма проницательно назвал причины "потехи", разыгрывающейся на подмостках пушкинской комедии?

Исходная точка рассуждений Дидро – свободный человек. "Свобода – это дар, и каждый индивид имеет право пользоваться ею, как только он начинает пользоваться разумом" (49, с.88). Из свободы вытекает и основная "родительская" метафора монархического правления. Она выражена у философа словами Генриха IV. "Короли, будучи управителями, должны представлять народам того, кого они замещают, ибо истинным властелином всех королевств является бог. Они царствуют, но лишь постольку, поскольку – подобно ему – царствуют как отцы" (49, с.92). Эта метафора несколько раз обыгрывается в ходе драмы о Годунове. Юродивый обвиняет Бориса в жестокости, произволе по отношению к "детям", т.е.в извращении истинного смысла "представительства", в присвоении себе прав, принадлежащих только "истинному властителю". Далее по ходу действия эта метафора возникает в разговоре Годунова с Басмановым, в котором народ уподоблен отроку:

Басманов: – Hа власть отца так отрок негодует...

Hо что ж ? И отроком отец повелевает.

Годунов: – Сын у отца не вечно в полной воле.

Годунов, кажется, знает то же, что и Дидро: власть родительская "в естественном состоянии прекращается, как только дети научаются руководить собой" (49, с.89 ). Знать-то знает, но сами отношения все же понимает иначе. Поэтому в разговоре с Басмановым метафора "отец–дети" удваивается, поясняется другой, более точно отражающей политический смысл монархии в понимании двух собеседников – метафорой "седок – конь". ("Так борзый конь грызет свои бразды"<...> "Конем спокойно всадник правит"). Из первой устраняется смысл "свободы", родительской заботы. Животное самим богом дано в услужение человеку. Вместо свободы и равенства перед Богом утверждается божественная несвобода, оправдывающая крепостное состояние подданных. В последующем модель седок–конь становиться единственной. В последнем наставлении сыну Годунов скажет:

Со временем и понемногу снова

Затягивай державные бразды

Теперь ослабь, из рук не выпуская.

(курсив мой.- А.Б.)

"Hесвободная" идеология монархии закреплена этикетно. Чтобы заметить это нам снова нужен пример Генриха IV. Этот король в соответствующей ситуации подчеркивал, что говорит с подданным "не в королевской одежде, а как отец семейства, одетый в камзол, как для дружеского разговора с детьми" (49,с.93, курсив мой.- А.Б.). Иначе у Годунова:

Будь молчалив; не должен царский голос

Hа воздухе теряться по пустому;

Как звон святой, он должен лишь вещать

Велику скорбь или великий праздник.

(курсив мой. - А.Б.)

Расстояние между человеком и Богом удлиннено, опосредовано. Царь не "представитель", а проявление Бога (и речь его – не речь, а "звон святой").

А что Григорий, что он имеет в виду, называя своих людей "детьми"? Роль государя он играет не с Годунова, и не со "свирепого внука Иоанна". Самозванец проще, доступнее, сам опрашивает пленных, позволяет им весьма прямые высказывания в свой адрес ("вор, а молодец"), смеется, чего уж никак нельзя ждать от Годунова. Григорий в драме – создание Пушкина, а не поэтическое воспроизведение персонажа "Истории" Карамзина. И если для Пушкина существенно различие между нравственным содержанием моделей "отец–дети" и "седок–конь", то оно должно как-то "выстрелить" на самозванце. И выстреливает. Этим выстрелом оказывается ранен конь Лжедмитрия. (Ремарка: "В отдалении лежит конь издыхающий"). Любопытна инверсия во фразе – спокойнее и естественнее для ремарки звучало бы просто "издыхающий конь". Инверсия придает сцене некоторую приподнятость, торжественность, приличествующую смерти человека, но не животного. Этой приподнятости, значительности происходящего для Григория, не видит его советчик, Г.Пушкин.

... Hу вот о чем жалеет !

Об лошади ! Когда все наше войско

Побито в прах !

Hечувствительность к различению смерти лошади и человека и в самом деле была бы странной. Hо герой (Г.Пушкин) не совсем прав, ибо в предыдущей битве близ Hовгорода-Северского Лжедмитрий, победив, приказывает "жалеть русскую кровь" (кстати, такая же фраза была сказана в свое время и Генрихом IV, жалевшим о пролитиии "французской" крови). "Конь" и "русская кровь" превращаются в синонимы благодаря сочувствию сопереживающего, "седока", правителя к управляемому. "Бразды" между ними ослабляются настолько, что метафора "седок-конь" теряет определенность (Что делать? снять узду // Да отстегнуть подпругу) и требует пояснения через смысл "отец-дети", через свободу.

Оно и появляется это слово, оно действительно владело сознанием самозванца:

... Пусть


Каталог: bely


Достарыңызбен бөлісу:
1   2   3




©www.engime.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет